Translation Original
1 Raking through a dunghill,
Навозну кучу разгребая,
2 A rooster found a pearl...
Петух нашел жемчужное зерно...
4 Engineer and
state councillor Bakhromkin sat at his writing desk and, having nothing better to do, was working himself into a melancholy mood. No later than that very evening, at a ball at some acquaintances’ house, he had chanced to meet a lady with whom, some twenty or twenty-five years before, he had been in love. In her time she had been a remarkable beauty, the kind it was as easy to fall in love with as to step on a neighbor’s corn. Bakhromkin remembered especially her large, deep eyes, whose depths seemed lined with soft blue velvet, and her long, golden-chestnut hair, like a field of ripened
rye rippling in a storm before a thunderclap... The beauty had been unapproachable, looked on everyone sternly, rarely smiled, but then, once she did smile, "she revived with her smile the flame of guttering candles"... Now, though, she was a scrawny, chattering old woman with sour eyes and yellow teeth... Pah!
Инженер статский советник
Бахромкин сидел у себя за письменным столом и, от нечего делать, настраивал себя на грустный лад. Не далее как сегодня вечером, на бале у знакомых, он нечаянно встретился с барыней, в которую лет 20-25 тому назад был влюблен. В свое время это была замечательная красавица, в которую так же легко было влюбиться, как наступить соседу на мозоль. Особенно памятны Бахромкину ее большие глубокие глаза, дно которых, казалось, было выстлано нежным голубым бархатом, и длинные золотисто-каштановые волосы, похожие на поле поспевшей ржи, когда оно волнуется в бурю перед грозой... Красавица была неприступна, глядела сурово, редко улыбалась, но зато, раз улыбнувшись, "пламя гаснущих свечей она улыбкой оживляла"... Теперь же это была худосочная, болтливая старушенция с кислыми глазами и желтыми зубами... Фи!
5 "Outrageous!" thought Bakhromkin, moving his pencil mechanically over the paper. "No malicious will is capable of fouling a man up the way nature can. If the beauty had known back then that in time she would turn into such rubbish, she would have died of horror..."
"Возмутительно! – думал Бахромкин, водя машинально карандашом по бумаге. – Никакая злая воля не в состоянии так напакостить человеку, как природа. Знай тогда красавица, что со временем она превратится в такую чепуху, она умерла бы от ужаса..."
6 Bakhromkin brooded in this fashion for a long while, and then suddenly leapt up as if he’d been stung...
Долго размышлял таким образом Бахромкин и вдруг вскочил, как ужаленный...
7 "Lord Jesus!" he cried in alarm. "What in the world is this? Can I draw?!"
– Господи Иисусе! – ужаснулся он. – Это что за новости? Я рисовать умею?!
8 On the sheet of paper over which he had mechanically been running his pencil, out from among the clumsy strokes and scrawls, there peered a lovely woman’s head – that very one he had once been in love with. On the whole the drawing was lame, but the languid, stern gaze, the softness of the contours, and the disorderly wave of thick hair had been rendered to perfection...
На листе бумаги, по которому машинально водил карандаш, из-за аляповатых штрихов и каракуль выглядывала прелестная женская головка, та самая, в которую он был когда-то влюблен. В общем рисунок хромал, но томный, суровый взгляд, мягкость очертаний и беспорядочная волна густых волос были переданы в совершенстве...
9 "What is this business?" Bakhromkin went on marveling. "I can draw! Fifty-two years I’ve lived in this world, never suspected any talents in myself, and suddenly, in my old age – thank you very much, I wasn’t expecting it – a talent turns up! It can’t be!"
– Что за оказия? – продолжал изумляться Бахромкин. – Я рисовать умею! Пятьдесят два года жил на свете, не подозревал в себе никаких талантов, и вдруг на старости лет – благодарю, не ожидал, – талант явился! Не может быть!
10 Not believing himself, Bakhromkin seized the pencil and, beside the lovely head, drew the head of an old woman... This one came out just as well as the young one...
Не веря себе, Бахромкин схватил карандаш и около красивой головки нарисовал голову старухи... Эта удалась ему так же хорошо, как и молодая...
11 "Astonishing!" he shrugged his shoulders. "And not badly done, devil take it! What do you say to that? So I’m an artist! That means there’s a calling in me! How is it I never knew this before? What a marvel!"
– Удивительно! – пожал он плечами. – И как недурно, чёрт возьми! Каков? Стало быть, я художник! Значит, во мне призвание есть! Как же я этого раньше не знал? Вот диковина!
12 Had Bakhromkin found money in an old waistcoat of his, had he received news that he’d been made a full state councillor, he would not have been so pleasantly astonished as he was now, having discovered in himself the capacity to create. A whole hour he fussed at the desk, drawing heads, trees, a fire, horses...
Найди Бахромкин у себя в старом жилете деньги, получи известие, что его произвели в действительные статские, он не был бы так приятно изумлен, как теперь, открыв в себе способность творить. Целый час провозился он у стола, рисуя головы, деревья, пожар, лошадей...
13 "Superb! Bravo!" he admired himself. "If only I could study the technique a little, it would be simply excellent."
– Превосходно! Браво! – восхищался он. – Поучиться бы только технике, совсем бы отлично было.
14 He was kept from drawing and admiring himself any longer by the footman, who brought a little table with supper into the study. Having eaten a hazel grouse and drunk two glasses of Burgundy, Bakhromkin grew soft and fell to thinking... He recalled that in the whole of his fifty-two years he had not once even conceived of the existence of any talent in himself. True, a leaning toward the elegant arts had been felt his whole life. In his youth he had dabbled on the amateur stage, acted, sung, daubed scenery... Later, right up to old age, he had never ceased reading, loving the theater, committing good verses to memory... He made witty remarks successfully, spoke well, criticized shrewdly. The spark, evidently, had been there, but it had been smothered on all sides by the daily bustle...
Рисовать дольше и восхищаться помешал ему лакей, внесший в кабинет столик с ужином. Съевши рябчика и выпив два стакана бургонского, Бахромкин раскис и задумался... Вспомнил он, что за все 52 года он ни разу и не помыслил даже о существовании в себе какого-либо таланта. Правда, тяготение к изящному чувствовалось всю жизнь. В молодости он подвизался на любительской сцене, играл, пел, малевал декорации... Потом, до самой старости, он не переставал читать, любить театр, записывать на память хорошие стихи... Острил он удачно, говорил хорошо, критиковал метко. Огонек, очевидно, был, но всячески заглушался суетою...
15 "Who knows what
the devil might not manage," thought Bakhromkin, "perhaps I can even write verses and novels? Indeed, what if I had discovered a talent in myself in my youth, when it wasn’t yet too late, and had become a painter or a poet? Eh?"
"Чем чёрт не шутит, – подумал Бахромкин, – может быть, я еще умею стихи и романы писать? В самом деле, что если бы я открыл в себе талант в молодости, когда еще не поздно было, и стал бы художником или поэтом? А?"
16 And before his imagination there opened up a life unlike millions of other lives. To compare it with the lives of ordinary mortals was quite impossible.
И перед его воображением открылась жизнь, не похожая на миллионы других жизней. Сравнивать ее с жизнями обыкновенных смертных совсем невозможно.
17 "People are right not to give them ranks and decorations..." he thought. "They stand outside all ranks and chapters... And indeed, only the chosen can judge their activity..."
"Правы люди, что не дают им чинов и орденов... – подумал он. – Они стоят вне всяких рангов и капитулов... Да и судить-то об их деятельности могут только избранные..."
18 Just then, incidentally, Bakhromkin recalled an incident from his distant past... His mother, a nervous, eccentric woman, walking with him one day, had met on the stairs some drunken, disreputable-looking man and kissed his hand. "
Mama, why are you doing that?" he had asked in astonishment. "He’s a poet!" she had answered. And she, in his opinion, was right... Had she kissed the hand of a general or a senator, that would have been lackeydom, self-abasement, than which nothing worse could be devised for a cultivated woman, but to kiss the hand of a poet, a painter, or a composer – that was natural...
Тут же, кстати, Бахромкин вспомнил случай из своего далекого прошлого... Его мать, нервная, эксцентричная женщина, идя однажды с ним, встретила на лестнице какого-то пьяного безобразного человека и поцеловала ему руку. "Мама, зачем ты это делаешь?" – удивился он. – "Это поэт!" – ответила она. И она, по его мнению, права... Поцелуй она руку генералу или сенатору, то это было бы лакейством, самоуничижением, хуже которого для развитой женщины и придумать нельзя, поцеловать же руку поэту, художнику или композитору – это естественно...
19 "A free life, not a workaday one..." thought Bakhromkin, walking toward his bed. "And fame, renown? However far I advance in the service, whatever rungs I climb, my name will never travel beyond the anthill... With them it’s altogether different... A poet or a painter may sleep or carouse in perfect serenity, and all the while, unbeknownst to him, in towns and villages people are memorizing his verses or examining his pictures... Not to know their names is considered a want of breeding, of education... bad form..."
"Вольная жизнь, не будничная... – думал Бахромкин, идя к постели. – А слава, известность? Как я широко ни шагай по службе, на какие ступени ни взбирайся, а имя мое не пойдет дальше муравейника... У них же совсем другое... Поэт или художник спит или пьянствует себе безмятежно, а в это время незаметно для него в городах и весях зубрят его стихи или рассматривают картинки... Не знать их имен считается невоспитанностью, невежеством... моветонством..."
20 Utterly gone soft, Bakhromkin sank onto the bed and nodded to the footman... The footman came up to him and began carefully removing his clothes, one garment after another.
Окончательно раскисший Бахромкин опустился на кровать и кивнул лакею... Лакей подошел к нему и принялся осторожно снимать с него одежду за одеждой.
21 "Hm, yes... an extraordinary life... Railways will someday be forgotten, but Phidias and
Homer will always be remembered... Even Trediakovsky, bad as he was, is still remembered... Brrr... it’s cold!.. And what if I were a painter right now? How would I feel?"
"М-да... необыкновенная жизнь... Про железные дороги когда-нибудь забудут, а Фидия и Гомера всегда будут помнить... На что плох Тредьяковский, и того помнят... Бррр... холодно!.. А что, если бы я сейчас был художником? Как бы я себя чувствовал?"
22 While the footman was taking off his day shirt and putting on his nightshirt, he painted himself a picture... There he is, the painter or the poet, trudging home through the dark night... Talents don’t keep horses; like it or not, you go on foot... He walks along, a pitiful figure, in a rust-colored overcoat, perhaps even without galoshes... At the entrance to the
furnished rooms a doorman dozes; this crude brute opens the door without so much as a glance... Somewhere out there, in the crowd, the poet’s or the painter’s name is held in honor, but this honor gives him neither warmth nor comfort: the doorman is no more polite, the servants no kinder, the household no more indulgent... The name is honored, but the person is neglected... There he is, weary and hungry, at last entering his own dark, stuffy room... He wants to eat and drink, but hazel grouse and Burgundy – alas! – there are none... He wants terribly to sleep, so much that his eyes stick shut and his head falls onto his chest, but the bed is hard, cold, smelling of a hotel... You must pour your own water, undress yourself... walk barefoot on the cold floor... In the end he falls asleep, shivering, knowing that he has no cigars, no horses... that in the middle drawer of his desk he has no Order of Anna or of Stanislas, and in the lower one, no checkbook...
Пока лакей снимал с него дневную сорочку и надевал ночную, он нарисовал себе картину... Вот он, художник или поэт, темною ночью плетется к себе домой... Лошадей у талантов не бывает; хочешь не хочешь, иди пешком... Идет он жалкенький, в порыжелом пальто, быть может, даже без калош... У входа в меблированные комнаты дремлет швейцар; эта грубая скотина отворяет дверь и не глядит... Там, где-то в толпе, имя поэта или художника пользуется почетом, но от этого почета ему ни тепло, ни холодно: швейцар не вежливее, прислуга не ласковее, домочадцы не снисходительнее... Имя в почете, но личность в забросе... Вот он, утомленный и голодный, входит наконец к себе в темный и душный номер... Ему хочется есть и пить, но рябчиков и бургонского – увы! – нет... Спать хочется ужасно, до того, что слипаются глаза и падает на грудь голова, а постель жесткая, холодная, отдающая гостиницей... Воду наливай себе сам, раздевайся сам... ходи босиком по холодному полу... В конце концов он, дрожа, засыпает, зная, что у него нет сигар, лошадей... что в среднем ящике стола у него нет Анны и Станислава, а в нижнем – чековой книжки...
23 Bakhromkin shook his head, tumbled onto the spring mattress, and hastily wrapped himself in the down quilt.
Бахромкин покрутил головой, повалился в пружинный матрац и поскорее укрылся пуховым одеялом.
24 "To the devil with it!" he thought, luxuriating and drifting sweetly off to sleep. "To the devil... with it... A good thing that I... in my youth... didn’t... discover it..."
"Ну его к чёрту! – подумал он, нежась и сладко засыпая. – Ну его... к... чёрту... Хорошо, что я... в молодости не тово... не открыл..."
25 The footman put out the lamp and tiptoed out.
Лакей потушил лампу и на цыпочках вышел.