The farmstead I looked at, I liked. A very cozy, poetic little spot. Splendid land, a water-meadow,
the Khorol, a pond, an orchard, and in the orchard an abundance of fruit, a fish-pond, and a lime avenue. It stands between two enormous villages,
Khomutets and
Bakumovka, where there isn’t a single doctor, so that it could make a fine medical post. Everything is very cheap. Jews without number, and such mangy ones as you’ve never seen even in your dreams. And the Jews are cowards, they love being doctored. I couldn’t come to terms with
the owner, a Cossack, over three hundred roubles. I can’t and won’t offer more than I already have, since he’s asking an unfair price. In case he comes round, I’m leaving a power of attorney with a friend to complete the purchase, and it’s quite possible that before gloomy October arrives I’ll have joined the ranks of the Shponkas and Korobochkas. If the purchase goes through, I’ll take you up on your offer and borrow fifteen hundred from you, but please, on the firm condition that you treat my debt as a debt, that is, without letting kinship or friendship carry you away, you won’t stop me from paying it off, won’t grant any discounts or concessions – otherwise this debt will put me in a position you can well imagine. Up to now, whenever I’ve been in debt, I’ve fallen into a kind of hypocrisy – a thoroughly repellent, morbid state. In money matters generally I am excessively apprehensive and dishonest against my own will. I’ll tell you frankly, between the two of us: when I began working for "New Times," I felt as though I’d struck
California (before
"New Times" I never got more than 7 to 8 kopecks a line), and I gave myself my word to write as often as possible, so as to earn more – there’s nothing wrong in that; but once I’d come to know you better, and once you’d become a person close to me, my apprehensiveness rose up on its hind legs, and working for the paper, tied as it is to drawing a fee, lost its true value for me, and I began to talk and promise more than I did; I grew afraid that our relations might be clouded by anyone’s thought that I need you as a publisher and not as a person, and so on and so forth. All this is foolish, insulting, and proves only that I attach too much importance to money, but I can’t do anything with myself about it. I’ll decide to take up a fixed working and salaried position on the paper only when we’ve cooled toward each other, and until then I shall remain a useless man to you. As a good acquaintance I’ll hover about the paper and the encyclopedic dictionary, I’ll take on,
pour plaisir for pleasure (French)., some department or other in the latter, I’ll now and then, once a month, write a Saturday piece, but I won’t resolve to settle into the paper for good, not for any thousands, even if you were to cut my throat for it. This doesn’t mean I feel more warmly or sincerely toward you than toward others; it means that I’m terribly spoiled by having been born, raised, educated, and having begun to write in a milieu where money plays a disgracefully large role. Forgive this unpleasant frankness; it needed saying once and for all, so as to explain what might otherwise seem puzzling.
Хутор, крый я смотрел, мне понравился. Очень уютное, поэтическое местечко. Великолепная земля, заливной луг,
Хорол, пруд, сад, а в саду изобилие фруктов, садок для рыбы и липовая аллея. Стоит он между двумя громадными селами,
Хомутцем и
Бакумовкой, где нет ни одного врача, так что он может быть прекрасным медицинским пунктом. Всё очень дешево. Жидов тьма-тьмущая и такие пархатые, каких Вы и во сне никогда не видели. А жиды трусы, любят лечиться. Не сошелся я с
хозяином казаком в трехстах рублях. Больше того, что я предлагаю ему, дать я не могу и не дам, ибо он просит несправедливое. На случай, если он согласится, я оставляю одному приятелю доверенность для совершения купчей, и, пожалуй, не успеет еще наступить октябрь, как я попаду в сонм Шпонек и Коробочек. Если купля состоится, то я воспользуюсь Вашим предложением и возьму у Вас полторы тысячи, но, пожалуйста, с непременным условием, что на мой долг Вы будете смотреть, как на долг, т. е., не увлекаясь ни родством ни дружбой, Вы не будете мне мешать уплачивать его, не будете делать скидок и уступок, иначе этот долг поставит меня в положение, которое Вы можете угадать. До сих пор, когда я бывал должен, то впадал в лицемерие – очень противное, психопатическое состояние. Вообще в денежных делах я до крайности мнителен и лжив против воли. Скажу Вам откровенно и между нами: когда я начинал работать
в "Новом времени", то почувствовал себя в Калифорнии (до "Нов вр(емени>" я не получал более 7–8 коп. со строки) и дал себе слово писать возможно чаще, чтобы получать больше – в этом нет ничего дурного; но когда я поближе познакомился с Вами и когда Вы стали для меня своим человеком, мнительность моя стала на дыбы, и работа в газете, сопряженная с получкой гонорара, потеряла для меня свою настоящую цену, и я стал больше говорить и обещать, чем делать; я стал бояться, чтобы наши отношения не были омрачены чьей-нибудь мыслей, что Вы нужны мне как издатель, а не как человек и проч. и проч. Всё это глупо, оскорбительно и доказывает только, что я придаю большое значение деньгам, но ничего я с собою не поделаю. Занять в газете определенное рабочее и денежное положение я решусь разве только тогда, когда мы охладеем друг к другу, а пока останусь для Вас бесполезным человеком. В качестве хорошего знакомого я буду вертеться при газете и энциклопедическом словаре, возьму pour plaisir 1 для удовольствия (франц.) какой-нибудь отдел в последнем, буду изредка, раз в месяц писать субботники, но стать в газете прочно не решусь ни за какие тысячи, хоть Вы меня зарежьте. Это не значит, что я отношусь к Вам душевнее и искреннее, чем другие; это значит, что я страшно испорчен тем, что родился, вырос, учился и начал писать в среде, в которой деньги играют безобразно большую роль. Простите за эту неприятную откровенность; надо раз навсегда объяснить то, что может показаться непонятным.